mon_kassia (
mon_kassia) wrote2007-07-01 12:36 pm
![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Entry tags:
одни подвизаются, другие каются...
ΚΑΣΣΙΑ
Часть II. Борьба за образ.
20. «Свет Византии»
Часть II. Борьба за образ.
20. «Свет Византии»
Вы говорите: «Тщетен труд ради Бога, и что пользы, что соблюдали мы постановления Его и ходили в молитвах пред лицом Господа Вседержителя? А ныне мы ублажаем чужих, и возвышаются все творящие беззакония: воспротивились они Богу и сохранились». Так сказали боящиеся Господа, каждый ближнему своему; и уразумел Господь… И будет, — говорит Господь Вседержитель, — в день, который Я соделаю: изберу их так, как человек избирает сына своего, служащего ему… Ибо вот, грядет день, пылающий, как печь, и попалит их, и будут все иноплеменники и все творящие беззакония — как солома, и зажжет их день Господень грядущий, — глаголет Господь Вседержитель, — и не останется от них ни корня, ни ветви. И воссияет вам, боящимся имени Моего, солнце правды, и исцеление на крыльях его; и вы выйдете и взыграете, как тельцы, разрешенные от уз; и будете попирать беззаконных.(Книга пророка Малахии 3:14–17; 4:1–3)
Только в конце апреля, уже после Пасхи, студиты получили весточку от своего игумена. Это было очередное окружное послание рассеянным братиям. «Радуйтесь, желанные мои братия и отцы, — говорилось в нем, — ибо сообщаю вам радостные вести. Мы, недостойные, опять удостоились отстаивать благое исповедание, опять мы оба подверглись бичеванию за имя Господне. Ибо и брат Николай подвизался прекрасно и верно. Мы, смиренные, видели, как из плоти нашей текла на землю кровь, видели раны, гной и тому подобное. Не достойно ли это радости? Не достойно ли духовного веселья?» Далее Феодор вкратце рассказывал, за что их бичевали, и, упомянув, что Николай поправился после истязания довольно быстро, писал: «А я, смиренный и слабый, подвергшись сильной горячке и невыносимым страданиям, едва не лишился и жизни. Впрочем, Благой Бог вскоре, милуя, помиловал меня, даруя содействие брата во всем, в чем было нужно. Раны еще и сейчас остаются, не получив совершенного исцеления». Но эти немногие слова были далеки от того, чтобы выразить те мучения, которые претерпели вонитские узники после бичевания. Николай действительно, благодаря молодости и природной крепости, поправлялся быстро, но игумен страдал так, как еще никогда в жизни: раны его воспалились, он лежал, охваченный горячкой и не мог принимать почти никакой пищи. В первый день после истязания оба узника не могли ни встать, ни даже пошевелиться, а стражи словно позабыли про них — не приносили ни еды, ни воды; когда Николай, наконец, с трудом смог подняться на ноги, он удивился, что они вообще еще живы; кажется, это удивило и стражей. Узникам по-прежнему выдавали только хлеб, воду и немного дров. Николай размачивал хлеб в теплой воде и давал Феодору; игумен с трудом мог глотать. Еле выпросив у стражников свиного сала, узники промывали и смазывали друг другу раны. Руки у Николая после выкручивания болели невыносимо, но он старался не подавать виду; постепенно он стал чувствовать себя лучше, раны на спине и груди затянулись. Но состояние игумена почти не улучшалось: он был слишком ослаблен предыдущими лишениями, и спина его не заживала, но напротив, стала воспаляться, раны загнивали, кожа не прирастала, висела клочьями и мертвела или гнила; у Феодора начался сильный жар, так что временами он даже бредил; в довершении бедствий, возобновились желудочная болезнь; терзаемый болью и горячкой, игумен почти не мог спать; вскоре он стал неспособен проглотить даже кусочек размоченного хлеба. Наконец, однажды утром он прошептал склонившемуся над ним Николаю:
— Прости меня, чадо… Видно… пришло время… тебя покинуть…
— Нет! — воскликнул Николай. — Нет, отче, ты не умрешь! Ты не должен, не можешь умереть сейчас!
Сам не понимая, откуда взялись у него силы, он принялся барабанить в заложенную дверь так, что она задрожала и заскрипела; появившийся в окошке стражник — молодой вихрастый стратиот — удивленно воззрился на узника.
— Господин, — сказал ему Николай, — ответь мне: если б ты где-нибудь на дороге наткнулся на истерзанного человека, помог бы ты ему?
— Да, — удивленно ответил страж. — Но что это за вопросы? Ты для этого, что ли, стучал?!
Он хотел было захлопнуть окошко, но Николай решительно просунул туда руку и остановил его.
— Нет, я сейчас объясню… Выслушай меня, молю! Скажи еще: если бы ты, ухаживая за ним, вдруг узнал бы, что этот человек — преступник, что бы ты сделал? Бросил бы его умирать?
Стратиот помолчал, опустил глаза и тихо сказал:
— Нет… Я бы вылечил его все равно… А если он действительно преступник, то потом сдал бы его властям, чтоб они с ним разбирались.
— У тебя милостивое сердце! Тогда… тогда заклинаю тебя: ради Христа, смилуйся над нами, достань где-нибудь ячменного отвара, и принеси еще побольше воды, прошу тебя! Очень нужно! Иначе отец умрет!..
— Ох! — стратиот покачал головой. — Хорошо, я попробую.
— Благодарю! Господь да наградит тебя за милосердие! А, еще чуть не забыл: нужен небольшой ножик, поострее!
— Это еще зачем? — подозрительно спросил страж.
— Сгнившую кожу со спины срезать, — усмехнулся Николай.
Когда окошко в двери закрылось, Николай опустился на колени и принялся горячо молиться; кажется, еще никогда в жизни он не молился так, никогда ничего так не просил для себя, как теперь просил помощи своему игумену…
Стражи сжалились над узниками и сообщили об их нуждах начальнику крепости, и тот сказал, что хотел бы, насколько возможно, облегчить страдания заключенных; его жена собственноручно взялась изготовлять ячменный отвар и посылала его страдальцам. Отваром Николай поил игумена; правда, тот поначалу мог пить не более одной чаши в день. Николаю пришлось стать кем-то вроде лекаря: он промыл раны Феодора теплой водой, которую грел тут же в маленьком котелке в камине, а затем принялся срезать омертвелые и согнившие куски кожи и плоти со спины игумена. Феодор переносил операцию молча, стиснув зубы, но несколько раз терял сознание, поэтому вся операция заняла несколько дней. После этого игумену стало легче, но выздоравливал он очень медленно; только к концу Великого поста он нашел в себе силы продиктовать ученику письмо для братий. Но как ни страдало тело Феодора, дух его ничто не могло поколебать.
«Итак, убоимся ли мы и будем ли молчать, из страха повинуясь людям, а не Богу? — говорил он в окружном послании. — Конечно, нет. Но, пока Господь не откроет нам дверь, мы не перестанем исполнять должное, насколько возможно для нас, трепеща и боясь суда, грозящего за молчание. “Если поколеблется, — говорит Господь, — не благоволит к тому душа Моя”. И еще у апостола сказано: “Мы же не из колеблющихся на погибель, но стоим в вере к спасению души”. Поэтому я и посылаю свое настоящее письмо всем братиям, находящимся в рассеянии и со скорбью испытывающим гонение, особенно же к вам, исповедникам Христовым. Будем терпеть, возлюбленные мои братья, еще более укрепляясь и не теряя мужества в страданиях. Мы — плоть, не будем же щадить ее, будем радоваться, подвергаясь мучениям ради Христа…» Нет, он ничего не боялся, и мысль, что послание может опять попасть в руки властей и навлечь на него новые мучения, не устрашала игумена; он все готов был претерпеть ради Христа. «Вслушаемся в слова Его, последуем за Ним, — писал Феодор. — “Кто Мне служит, — говорит Он, — тот слуга Мой будет”. А где Он? На Кресте. И мы, смиренные, как ученики Его, там же. Прошу вас не сетовать на это слово увещания, ибо кратко письмо. Знайте, что мы, грешные, радуемся, а не унываем, только вы стойте в Господе. Приветствует вас Николай, разделяющий со мной труды и борьбу, и ваш истинный брат. Приветствуйте друг друга лобзанием святым: подвижники — подвижников, гонимые — гонимых, все — любящих вас по вере. Кто не исповедует Господа нашего Иисуса Христа описуемым по плоти, да будет проклят от Троицы! “Благодать Господа нашего Иисуса Христа с вами. Аминь”».
Пятидесятница уже близилась к концу, наступило жаркое время, а игумен все еще не вполне оправился после бичевания. Но тут узников постигли новые испытания: в конце мая из столицы прибыл спафарий в сопровождении воинского отряда, с приказом от императора перевести Феодора и Николая на новое место ссылки — в Смирну. Узников вывели на улицу и потребовали «сдать все деньги». Игумен ответил, что никаких денег у них нет; спафарий выругался и велел обыскать темницу, осмотрев все стены и щели; приказание было исполнено, но денег действительно не нашли, равно как чего бы то ни было еще заслуживающего внимания: все приходившие письма — а их в последнее время удалось получить очень мало, вследствие строгого надзора, — заключенные предусмотрительно сжигали. Разгневанный чиновник немедленно велел связать узникам руки и под конвоем вести их в Смирну. Несмотря на то, что Феодор был совершенно изнурен и походил на мертвеца, его с Николаем повели пешком по жаре, причем с большой поспешностью; протоспафарий ехал сзади верхом на лошади и время от времени изрыгал в адрес исповедников хулы и насмешки. Переход длился несколько дней; по ночам останавливались на постоялых дворах в расположенных вдоль дороги селениях, причем узникам каждый раз забивали ноги в колодки, «чтобы не сбежали», в результате чего наутро игумен едва мог идти от боли; на второй вечер пути Николай попросил не надевать на них колодки на ночь, поскольку Феодор так слаб, что все равно не может никуда бежать, если б и захотел, да и сам он бежать не собирается; ответом ему стал удар по лицу.
Путь их проходил через Хоны, где узников отвели к местному епископу, и там они неожиданно увиделись с игуменом Афанасием, которого епископ тоже вывел из заключения и пригласил на эту встречу. Епископ упрашивал всех трех монахов вкусить вместе с ним пищи, но они решительно отказались; тогда он позволил им трапезовать втроем и побеседовать, — правда, в его присутствии. В целом епископ обращался с ними мягко и, видя, что они даже вкусить пищи с ним не хотят, усмехнулся и сказал, что в таком случае они, вероятно, вести с ним беседы об иконопочитании тем более не расположены. Феодор улыбнулся и сказал, что весьма расположены, но только ради того, чтобы убедить противную сторону в истинной вере, «но с этим господин, вероятно, заранее не согласен». Епископ развел руками, и монахи раскланялись с ним, а на другой день были отправлены в дальнейший путь.
В Смирне монахов передали в распоряжение местного митрополита, убежденного иконоборца, который велел заключить их в мрачном подвале на митрополичьем дворе, давать им в пищу только хлеб и воду и запретить всякое сообщение с внешним миром. Посмотреть на приведенных «еретиков» сбежались клирики и прислужники митрополита, и многих разжалобил вид узников, особенно Феодора; нашлись такие, которые стали тайно передавать заключенным еду, а потом и писчие принадлежности: несмотря на запрет митрополита, Феодор продолжал писать и получать письма, хотя и не часто.
Вскоре по переезде в Смирну пришло письмо от Навкратия. Эконом, в конце Великого поста переправленный из столицы в Дорилей и заключенный там в одиночной темнице, сообщал новости, которые смог узнать; главной из них было известие, что в мае в Константинополь прибыло ответное посольство из Рима. Апокрисиарии привезли письмо от папы Пасхалия императору Льву; в этом послании Римский епископ защищал иконопочитание, и апокрисиарии делом подтвердили его отказ признать законным патриархом Феодота: они не захотели вступать ни в какое общение, ни сослужить, ни даже вкушать пищу вместе с иконоборческим духовенством и Касситерой. Это, впрочем, никак не повлияло на позицию императора и патриарха, но радость православных была беспредельна.
«Я, смиренный, — писал Феодор в ответ Навкратию, — воспел благодарственную песнь, ибо не оставил Господь до конца Церковь Свою, но показал, что она имеет в себе силу, подвигнув братий наших с запада на обличение безумия здешних и просвещение сражающихся во мраке ереси. И, однако, эти упорные уклонились и не открыли очей сердца. Свидетельствую пред Богом и людьми: они сами себя отторгли от тела Христова, от верховного престола, на который Христос положил ключи веры, которой, по обетованию Неложного, не преодолели и не преодолеют до скончания века врата адовы, то есть уста еретиков. Итак, да радуется блаженнейший и апостольский и соответствующий своему имени Пасхалий, ибо он исполнил дело Петра. Да восхищается все общество православных, ибо оно своими глазами видело посещение Христово, подобно нашим древним Святым Отцам. Прочее пусть будет, как угодно Богу. Пусть мученическая кровь орошает Церковь, пусть умножается сонм исповедников. Это благоволение Божие, это радость и веселье, хотя и весьма прискорбно за погибающих. Что могут сказать противники? Восток не на их стороне, запада они лишились, от пятиглавого церковного тела отторглись, ибо еще жив священный Никифор. Итак, они чужды Христу, следовательно, мертвы и ходят во мраке. Если же они господствуют в пустыне ереси, то это свойственно и разбойникам: они и умерщвляют, как те, проливая кровь, можно сказать, ежедневно».
Другая весть, сообщенная Навкратием, порадовала игумена не меньше: Леонтий, которого студиты уже сочли окончательно отпавшим и погибшим в своей злобе против иконопочитания и собственных же братий, неожиданно вернулся к православию. Случилось это так. Поскольку Леонтий не смог сломить сопротивления трех студитов, заключенных в обители, как ни притеснял их, мучая голодом, холодом, темнотой и насмешками, то он не только не получил епископства, которое первоначально посулил ему Касситера, но вызвал в конце концов недовольство и патриарха, и императора. Неприятный разговор произошел после преполовения Пятидесятницы, когда Леонтий в очедной раз явился во дворец засвидетельствовать почтение василевсу и доложить патриарху о том, как идут дела в Студии. Он застал Льва с Мелиссином в Консистории; по-видимому, до его прихода разговор у них шел нерадостный, потому что, когда о Леонтии доложили, и он вошел, поклонился и произнес обычное приветствие, устремившиеся на него взгляды императора и патриарха выражали почти одинаковое раздражение.
— А, отец игумен, — сказал Лев слегка насмешливо, — что скажешь, почтенный? Неужели тебе до сих пор не удалось убедить отступников покаяться?
— Увы, августейший государь! — с подобающим сокрушением воскликнул монах, склоняя голову. — Они упрямы, как некогда иудеи!
— Ну, иудеев, по крайней мере, устрашали казни, — усмехнулся патриарх. — Этих же, как ты докладываешь, и смерть не пугает, не так ли?
— Что делать, святейший! — ответил Леонтий еще более сокрушенно. — Они, по великому безумию своему, готовы умереть, но не хотят отступить от богохульного заблуждения.
— Вот как? — спросил император.
Он задумчиво поглядел на Леонтия, поднялся из-за стола, прошелся по зале, остановился перед монахом и сказал довольно сурово:
— А я вот думаю, честнóй отец, что дело тут не столько в их безумии, сколько в твоем неразумии, чтобы не сказать — нерадении. Достопочтенный игумен Иоанн убеждал в правоте нашей веры и не таких упрямцев! Но ты, может быть, скажешь, что не так силен в риторике и не так образован. Но вот другой пример: почтеннейший отец эконом успел переубедить весьма и весьма много еретиков и обратить их на истинный путь. Что же мешает твоему почтенству подражать ему? Думаю, ничего, кроме душевной лени. Как ты полагаешь, святейший, прав ли я? — повернулся он к Феодоту.
— Полагаю, что совершенно прав, трижды августейший, — ответил тот. — Я сам об этом думал…
— Вот видишь, — опять обратился император к Леонтию, — а в Божественном Писании, как мы знаем, сказано, что «двух человек свидетельство истинно». Я же думаю еще и вот что. Ты, почтенный отец, видно, стремился не столько к торжеству веры, сколько к епископскому омофору. Ведь святейший, я знаю, сулил тебе кафедру в случае, если ты обратишь этих еретиков, вот ты и надавал нам обещаний, что сделаешь для торжества православия все возможное и невозможное… А на деле — что ты совершил? Ты не смог обратить даже каких-то трех жалких монахов, причем не слишком образованных и далеко не первенствующих среди твоих бывших собратий! И вот что я тебе скажу: никакого епископства ты не получишь, даже если и обратишь этих еретиков. А тем более, если не обратишь. Полагаю, святейший того же мнения? — Феодот с готовностью кивнул. — Вот и прекрасно! Значит, таково наше последнее слово.
Леонтий возвратился в Студийскую обитель, чувствуя себя оплеванным. «Что же? — думал он. — Правда ли я так нерадив и душевно ленив, как они считают?» Он вспоминал все мучения, которым многие месяцы подвергал заключенных братий, и беседы, которые пытался с ними вести, но которые они и слушать не желали, и думал, что если бы император с патриархом посмотрели на дело по справедливости, они бы никогда не сказали того, что ему сегодня пришлось выслушать… Пройдя в игуменские кельи, Леонтий сел на лавку прямо у двери и пригорюнился. Как ни странно, он не жалел, что ему отказали в епископстве; откровенно говоря, не очень-то он и стремился к нему… Точнее, в первое время после того, как его сделали игуменом в Студии, мысль о епископском престоле и вправду действовала на него воодушевляюще, но потом это желание притупилось, особенно когда он поразмыслил о том, что вряд ли ему дадут какую-нибудь знаменитую кафедру в большом городе, а стать епископом где-то в захолустье… Нет, такая перспектива не прельщала Леонтия; его вполне устраивало и место игумена — зато в столице. Но и это игуменство — принесло ли ему сколько-нибудь счастья или хотя бы покоя, к которому он стремился, когда отказался страдать за иконы?.. Телесно — да: он ни в чем не нуждался, жил в хороших условиях, питался «пространно», как сказал бы, возможно, Феодор… Феодор! До Леонтия доходили вести о том, что его бывшего игумена переводили с одного места ссылки на другое, бичевали… Леонтий, правда, старался не думать об этом — воспоминания о прежней жизни, о том, как он некогда жил в послушании и подвизался вместе с братиями за иконы, были ему неприятны. И как бы он ни старался уверить себя все эти годы в том, что мысли эти неприятны для него потому, что то была жизнь «в заблуждении», теперь в нем сверкнуло ясное сознание того, что дело было не в этом: воспоминания о прошлом были мучительны потому, что где-то в глубине совесть осуждала его за предательство и отступничество… Леонтий встал, открыл книжный шкаф, вынул оттуда деревянную шкатулку, порылся в ней и извлек свернутый в трубочку лист пергамента. Это было письмо игумена Феодора трем заключенным в Студии братиям — письмо, которое они так и не получили: Леонтий перехватил послание, прочел и хотел тут же сжечь, но что-то остановило его, и он просто спрятал его подальше. И вот, теперь он развернул этот пергамент и стал читать.
«Радуйтесь в Господе, братия и отцы! — так начиналось письмо. — Радуйтесь, воины Христовы! Радуйся, троица братская, богатая благодатью Святой Троицы! Вы поистине достойны таких приветствий, потому что ради Христа мужественно переносите тягчайшее заключение под стражей, мучимые злодеем Леонтием. О иудействующее отступничество! Дикий зверь, и тот насытился бы, столько лет мучениями истощая и выпивая кровь вашу, а этот неистовствующий свирепый кровопийца остается ненасытным, не чувствуя жалости и человеколюбивого сострадания к вам, агнцам Христовым, но огорчая и всячески исхитряясь вместе с сатаной поглотить вас, чтобы этот дракон мог хвалиться, чтобы вашим примером устрашить и всех нас. Но нет, “верен Бог, Который не попустит вам быть искушаемыми сверх сил, но при искушении даст и облегчение, так чтобы вы могли перенести”».
— И они перенесли, переносят до сих пор! — прошептал Леонтий.
«Ты, мой Картерий, — читал он чуть ниже, — соответственно имени твоему, тверд душой. Ты, обильнейший Аффоний, обилен терпением. Ты, поистине Агапий, крепок божественной любовью. Мрак темницы доставит вам вечный и неприступный свет, голод — райское наслаждение, нагота — одежду бессмертия, одиночество — жизнь с Богом, нестрижение волос — боговидное благообразие, так что вы с открытым лицом будет созерцать славу Господню. Не радость ли это? Не веселье ли, которое выше всякого веселья? Может быть, мы даже должны сетовать, что у нас нога не в колодке и на нас не надеты оковы. Ибо чем больше страдания, тем больше и утешения славой Божией…»
Леонтий положил письмо на стол, снял с крючка на стене связку ключей и вышел из кельи. Пройдя по длинному коридору, с рядом дверей по обе стороны — каждая дверь вела в келью, но все они теперь были пусты, — он свернул в узкий переход и через несколько шагов оказался в другом коридоре; здесь он замедлил шаг, на цыпочках неслышно подошел к одной из дверей, очень осторожно приоткрыл ее и заглянул одним глазом внутрь кельи. Нектарий спал, раскинувшись на кровати, и громко храпел. Леонтий усмехнулся, закрыл дверь и, уже не заботясь о том, чтобы не шуметь, пошел дальше до конца коридора, взял здесь на столике светильник, зажег его, открыл последнюю боковую дверь и по довольно узкой лестнице спустился в полуподвал. Здесь было темно и сыро, свет проникал только через небольшое окно под потолком в конце прохода. Леонтий поставил светильник в стенную нишу и, поднеся связку ключей к огню, нашел нужный ключ, вставил в скважину первой справа двери, дважды повернул и потянул за ручку. Дверь со скрежетом открылась; Леонтий взял светильник, вошел и остановился у порога. Монах, сидевший, скрючившись, в углу на каменном полу, смотрел на него вопросительно и чуть удивленно.
— Выходи, брат, — сказал Леонтий.
Спустя немного времени трое монахов стояли в коридоре, недоуменно переглядываясь. Леонтий вновь аккуратно запер все три кельи, где содержались узники, и сделал студитам знак следовать за собой, приложив палец к губам. Когда, наконец, все четверо оказались в игуменских покоях, Леонтий запер входную дверь и, повернувшись, оглядел братий. Они были бледны, страшно истощены и грязны, одежда их превратилась почти в лохмотья; но на лицах по-прежнему читалась непреклонность, которую за столько времени Леонтий так и не смог преодолеть.
— Простите меня, братия! — сказал он тихо и поклонился им в землю.
Пораженные студиты в первый момент словно застыли. И вдруг они услышали, что Леонтий, все так же склоненный перед ними на полу, глухо всхлипывает.
— О, Господи! — вскрикнул Агапий и бросился к нему. — Брат? Брат, встань! Господь да простит тебя!
Леонтий поднял голову, и когда студиты взглянули в его залитое слезами лицо, никаких сомнений больше не осталось, и остальные два брата протянули к нему руки. Он хотел подняться, но силы вдруг оставили его, и Агапий помог ему встать; в следующий миг Леонтий бросился в объятия Аффония и Картерия, а Агапий, глядя на них, сел на лавку и тихо заплакал от радости. Через полтора часа трое освобожденных узников, уже наскоро омывшихся и переодетых в новые хитоны и мантии, вместе с Леонтием, захватив с собой еды из монастырской кладовой, перелезли через стену в известном Леонтию месте, и покинули Студий — до тех пор, пока Бог не благоволит восставить православие в Империи.
Обращение Леонтия глубоко поразило всех студитов, особенно же Навкратия, который, лучше других будучи осведомлен о том, как шли дела в покинутой ими обители, не находил достаточно сильных слов, чтобы рассказать в письмах к Феодору о всех тех зверствах, которые творил «самозванный игумен» над заключенными братиями. Феодор же, узнав от эконома о случившемся, назвал это «величайшим чудом Божиим» и сравнивал поступок Леонтия с обращением священномученика Киприана, оставившего свои заблуждения благодаря твердости святой Иустины, которую он долго искушал всяческими кознями. Трем освободившимся из заключения в Студии братиям Феодор написал послание, где выражал радость о случившемся с ними и об обращении Леонтия, сообщал о том, что как Римский папа, так и трое восточных патриархов не поддержали иконоборцев, призывал и дальше терпеть лишения за православие, не расслабляться, но бодрствовать, трудиться, не бросать молитвенного правила, подвизаться вместе с прочими гонимыми студитами.
«К вам, — писал игумен, — обращена вера находящихся вне, мужей и жен, монахинь и монахов. И справедливо, ибо вы, по благодати Христовой, — свет Византии, или, можно сказать, всего мира».
Между тем, жизнь в Смирне самого Феодора проходила не без приключений. Когда они с Николаем прибыли туда, местный митрополит поначалу даже видеть их не пожелал, а приказал сразу запереть в темницу. Однако, по прошествии нескольких недель, он вдруг пришел к узникам и поинтересовался, как им живется.
— Неплохо, господин, — ответил Феодор; Николай смотрел на пришедшего недоверчиво и выжидательно.
— Неужели? — насмешливо спросил митрополит. — И вы по-прежнему упорствуете в своем заблуждении относительно икон?
— Мы вовсе не считаем это заблуждением и не упорствуем, а стоим в истине, как и подобает, — ответил игумен.
— Э, отче, — небрежно сказал митрополит, — это все слова! На самом деле предмет спора так ничтожен, так маловажен!
— Совсем напротив, — подал голос Николай, — весьма важен!
— Именно так! — кивнул Феодор. — И если тебе угодно побеседовать об этом, то выскажи свое мнение и выслушай наше.
— О, нет, увольте, отцы! — митрополит шутливо выставил вперед руки, как бы для защиты. — Я знаю, что вашу стойкость не смог преодолеть никто, а я, право же, не очень-то люблю препирательства такого рода… Мне, впрочем, жаль, что вы сидите в этой дыре, но облегчить вашу участь невозможно, увы! Если господин стратиг или, не дай Бог, августейший император узнают о том, что я потакаю вам, мне не поздоровится, сами понимаете… Но, памятуя о словах Господних: «кто напоит малых сих чашей холодной воды, не потеряет награды своей»…
Митрополит обернулся и сделал знак стоявшему у входа стражу. Тот скрылся за дверью и тут же снова появился, неся деревянный поднос, на котором стояли кувшин с водой и два стакана из бесцветного стекла. Митрополит собственноручно наполнил оба стакана и протянул один из них Феодору со словами:
— Не угодно ли испить родниковой воды, отче? Ведь вас тут, я знаю, поят далеко не такой свежей…
Митрополит улыбался и смотрел дружелюбно. Николай, глядя на стаканы, облизнул пересохшие губы — все то время, пока они были заключены здесь, их не только поили несвежей водой, но и давали ее очень мало, так что им приходилось часто страдать от жажды… Феодор несколько смутился и, поколебавшись, взял стакан, трижды перекрестил его и выпил; тогда и Николай поспешил последовать его примеру. Игумен, между тем, поставил стакан обратно на поднос и вдруг ощутил в душе некий страх — словно бы он только что купил некий узел, совершенно не ведая, что в нем завернуто… Когда Николай тоже напился, митрополит приказал унести воду и снова заговорил — немного рассказал о смирнской жизни, о том, что здешний стратиг его весьма уважает и любит, что способных к церковному управлению людей в последнее время не хватает, и потому он поставлен над пятью епархиями сразу… Феодор соображал, к чему именно он клонит, но пока не мог понять; Николай тоже слушал митрополита с некоторым недоумением. А тот, поговорив немого о положении в Империи вообще и похвалив императора за постоянную заботу о безопасности границ и о войске, вдруг сказал игумену:
— Я бы желал побеседовать с тобой наедине, отче. Надеюсь, твой собрат не обидется, — и он послал Николаю почти лучезарную улыбку.
Когда они вышли в соседнее помещение, он приказал стражнику выйти, пригласил Феодора сесть на лавку и сам уселся на стул напротив. Феодор пристально взглянул на митрополита и спросил:
— О чем же ты хотел говорить со мной, господин? Все-таки об иконах?
— Ты угадал, отче, — улыбнулся тот. — Поначалу я не хотел, как и сказал, поскольку думал, что вы тут же начнете возмущаться и обвинять меня в ереси, шуметь… А я не люблю шума… Но теперь, поговорив с вами, вижу, что ты вполне… ээ… весьма сдержан в речи и любезен в обращении. Пожалуй, я не откажусь и выслушать твои доводы.
— Доводов у нас весьма много, — ответил игумен, — но основной довод состоит в том, что если мы веруем, что воплощение Господне было истинно и не призрачно, но совершенно стал человеком тот, кто был и остается совершенным Богом, то Он, конечно, по плоти должен быть и описуем. Ведь если по божеству он единосущен Отцу и Духу, то по человечеству Он единосущен родившей его Матери и всем нам, а значит, и описуем, как все мы, люди.
— Но описуемость — свойство простого человека, а Христос не есть простой человек, поэтому Он вполне может быть неописуемым и даже, напротив, не может быть описуемым, поскольку Он еще и Бог, а божество неограниченно и неописуемо.
— К тому, что божество неограниченно и неописуемо, — сказал Феодор, чуть улыбнувшись, — я могу прибавить и то, что оно беспредельно, безгранично, невидимо, не имеет внешнего образа, и еще много других «не» можно добавить сюда. Но во Христе совершилось соединение двух природ, соединение несоединимого, неограниченного и ограниченного, видимого и невидимого, описуемого и неописуемого. Поэтому Христос и изображается на иконе, и невидимое становится видимым через телесный облик. Ведь Бог-Слово принял человеческую природу и благодаря этому стал доступен зрению, а следовательно, изобразим.
— Но изображая Бога вещественными красками — ведь Христос есть Бог! — вы уничижаете и умаляете Его! Христианам подобает созерцать Христа в разуме и воображать его в себе через добродетели, а не на доске краской! Именно так полагает наш благочестивый император, и святейший Феодот, и весь Синклит!
В голосе митрополита стали проскальзывать нотки раздражения, поэтому Феодор заговорил еще более кротко, чем поначалу, — ему не хотелось ни осуждать императора, ни расстаться с митрополитом в немирном духе; теперь ему стало ясно, что этот иконоборец задумал вступить с ним диспут с самого начала, а все прочее было лишь прикрытием, попыткой польстить и задобрить… «Не стоило бы начинать эту беседу, увы!» — подумал игумен.
— Господин, — сказал он, — мне бы не хотелось обсуждать вопрос о том, какие именно люди как именно веруют. Ведь пред Богом в любом случае всякий будет отвечать за себя, и «каждый понесет свое бремя». Поэтому если ты желаешь обсудить вопрос о поклонении иконам догматически, то я не против; если же мы начнем рассуждать о том, кто как думает из окружающих людей, то нам, боюсь, понадобится много времени, а особенной пользы от этого я не предвижу. Что же касается твоего утверждения, будто Бог «уничижается» через изображение Христа на иконе, то я вижу здесь несогласие с истиной. Ведь Бог сделался человеком по собственной воле, и это Его снисхождение к нам служит не к бесславию, а к величайшей славе, «сие выше для имеющих ум», как говорит божественный Григорий. И если Христос не отрекается быть и называться по воспринятой им природе человеком, если воплощение для него — слава, а вовсе не унижение, то как может быть для Него унижением начертание этой плоти для поклонения верующих в Него?
— Государь, — митрополит упрямо продолжал ссылаться на императора, — потому и решил упразднить иконы, что вы, изображая плоть Христа, описываете вместе с ней божество! Ведь это богохульно! А как иначе, если божество и человечество во Христе нераздельны?
— В нераздельность божества и человечества мы несомнено веруем, но из этого никак не вытекает отрицание икон. Описывая плоть Христа на иконе, мы не описываем божества, потому что божество вообще не может подвергаться телесному воздействию. Даже тогда, когда тело Христово висело на кресте, божество не страдало вместе с телом, хотя и было соединено с ним; как же можно утверждать подобное об иконе тела? Есть множество священных предметов, в которых обитает Бог благодатью Своею, например, тот же крест; но от того, что эти предметы могут подвергаться порче в результате времени, бедствий и прочего случающегося в жизни сей, божество никак не страдает и не терпит ущерба. И разве по причине того, что плоть Христа была пригвождена ко кресту, а божество при этом оставалась неприкосновенным, мы станем говорить, что Бог не принимал участие в том, что совершил Христос как человек?
— Нет, не станем, — нехотя согласился митрополит и встал. — Ладно, отче, мне теперь надо идти… Эй! — крикнул он.
В дверях возник стражник.
— Отведи его обратно в камеру! — митрополит кивнул на Феодора. — Я думал, что он совершенно ничего не знает… Но я заградил ему уста! — и высоко подняв голову, митрополит вышел.
Больше он не приходил к узникам, и условия их заключения оставались по-прежнему суровыми. Писать и получать письма почти не было возможности: стражи боялись их передавать; только одного из них время от времени удавалось уговорить, да и то с помощью денег, которые приносили студиты, изредка пробиравшиеся проведать игумена, что было теперь крайне затруднительно. В этих обстоятельствах Феодор поддерживал личную переписку почти только с одним Навкратием, а прочим братиям писал окружные послания, в которых ободрял их и призывал не унывать от продолжающихся гонений и не спешить призывать кары небесные на головы еретиков.
«Те, кому кажется, что Господь медлит посетить нас, — писал игумен, — пусть представляют, что “благость Божия ведет к покаянию” гонителей, а страждущих — на искушение. И пусть не падают духом и не исследуют судеб Божиих. Благоразумным рабам не свойственно говорить: “Доколе?” Так не говорили ни преславный Иов, ни Петр, ни Павел, много страдавшие, и никто из мучеников. Недремлющее Око знает, что нужно для тех и для других. Неужели ты не жалеешь о том, что таким образом “сам себе собираешь гнев на день гнева и откровения праведного суда Божия”, где нет конца наказанию и невозможно перечислить невыносимые мучения в огне неугасимом? Поэтому надобно, насколько зависит от нас, призывать вас к терпению, по крайней мере, ради погибающих и потерявших терпение. Кто торопится видеть смерть грешника, тот не может иметь мира с Богом, а хуже этого нет ничего. Ибо в душевном смятении постоянно находится ищущий того, от чего отвращается Бог, и желающий того, чего Он не хочет. Отсюда сетования, уныние, ропот и прочие плоды нечестия. Скажем же, братия: “да будет воля Твоя!” — и еще от сердца: “был у Тебя подобен скоту, но я всегда с Тобою”. Умиротворенная таким образом душа будет иметь дерзновение пред Богом, будет готова сто лет терпеть ради Него страдания. Он не поспешит, хотя бы мы и молились об ускорении, и не замедлит, хотя бы мы умоляли о том, но придет тогда, когда это полезно по праведному суду Бога, “определившего все прежде сложения мира”…»
Попало ли какое-то из посланий в руки властей или кто-то донес, что Феодора продолжают посещать иконопочитатели и передавать письма ему и от него, но только в начале сентября в Смирну прибыл Анастасий Мартинакий и снова бичевал обоих узников, дав им по сто ударов «за распространение безбожной и нечестивой ереси», а на митрополита навел такого страха, что тот повелел следить за заключенными так, «чтоб и мышь мимо подвального окошка не пробегала». Кроме того, он сменил полностью всю охрану узников; но случилось так, что среди новых стражей оказался один тайный иконопочитатель, который снабжал страдальцев необходимыми вещами, и на этот раз им удалось получить лекарственные средства, и выздоровление после истязания шло гораздо быстрее, чем в прошлый раз. Однако письма передавать и новый страж-благодетель побаивался, так что связи Феодора с внешним миром были по-прежнему скудны и нерегулярны. Но игумен не унывал.
— Чадо, — сказал он загрустившему в очередной раз Николаю, — Сам Христос, Которого исповедуют, подвизается с каждым исповедником и радуется подвигам его. Не смей унывать! — и он улыбнулся такой светлой улыбкой, что у его ученика сразу стало радостно на душе.
— Отче, — дрогнувшим голосом сказал Николай, — я грешник и ропотник… Но если я за что всегда благодарю Бога и всегда буду благодарить, так это за то, что Он даровал мне подвизаться рядом с тобой!
(окончание)
— Прости меня, чадо… Видно… пришло время… тебя покинуть…
— Нет! — воскликнул Николай. — Нет, отче, ты не умрешь! Ты не должен, не можешь умереть сейчас!
Сам не понимая, откуда взялись у него силы, он принялся барабанить в заложенную дверь так, что она задрожала и заскрипела; появившийся в окошке стражник — молодой вихрастый стратиот — удивленно воззрился на узника.
— Господин, — сказал ему Николай, — ответь мне: если б ты где-нибудь на дороге наткнулся на истерзанного человека, помог бы ты ему?
— Да, — удивленно ответил страж. — Но что это за вопросы? Ты для этого, что ли, стучал?!
Он хотел было захлопнуть окошко, но Николай решительно просунул туда руку и остановил его.
— Нет, я сейчас объясню… Выслушай меня, молю! Скажи еще: если бы ты, ухаживая за ним, вдруг узнал бы, что этот человек — преступник, что бы ты сделал? Бросил бы его умирать?
Стратиот помолчал, опустил глаза и тихо сказал:
— Нет… Я бы вылечил его все равно… А если он действительно преступник, то потом сдал бы его властям, чтоб они с ним разбирались.
— У тебя милостивое сердце! Тогда… тогда заклинаю тебя: ради Христа, смилуйся над нами, достань где-нибудь ячменного отвара, и принеси еще побольше воды, прошу тебя! Очень нужно! Иначе отец умрет!..
— Ох! — стратиот покачал головой. — Хорошо, я попробую.
— Благодарю! Господь да наградит тебя за милосердие! А, еще чуть не забыл: нужен небольшой ножик, поострее!
— Это еще зачем? — подозрительно спросил страж.
— Сгнившую кожу со спины срезать, — усмехнулся Николай.
Когда окошко в двери закрылось, Николай опустился на колени и принялся горячо молиться; кажется, еще никогда в жизни он не молился так, никогда ничего так не просил для себя, как теперь просил помощи своему игумену…
Стражи сжалились над узниками и сообщили об их нуждах начальнику крепости, и тот сказал, что хотел бы, насколько возможно, облегчить страдания заключенных; его жена собственноручно взялась изготовлять ячменный отвар и посылала его страдальцам. Отваром Николай поил игумена; правда, тот поначалу мог пить не более одной чаши в день. Николаю пришлось стать кем-то вроде лекаря: он промыл раны Феодора теплой водой, которую грел тут же в маленьком котелке в камине, а затем принялся срезать омертвелые и согнившие куски кожи и плоти со спины игумена. Феодор переносил операцию молча, стиснув зубы, но несколько раз терял сознание, поэтому вся операция заняла несколько дней. После этого игумену стало легче, но выздоравливал он очень медленно; только к концу Великого поста он нашел в себе силы продиктовать ученику письмо для братий. Но как ни страдало тело Феодора, дух его ничто не могло поколебать.
«Итак, убоимся ли мы и будем ли молчать, из страха повинуясь людям, а не Богу? — говорил он в окружном послании. — Конечно, нет. Но, пока Господь не откроет нам дверь, мы не перестанем исполнять должное, насколько возможно для нас, трепеща и боясь суда, грозящего за молчание. “Если поколеблется, — говорит Господь, — не благоволит к тому душа Моя”. И еще у апостола сказано: “Мы же не из колеблющихся на погибель, но стоим в вере к спасению души”. Поэтому я и посылаю свое настоящее письмо всем братиям, находящимся в рассеянии и со скорбью испытывающим гонение, особенно же к вам, исповедникам Христовым. Будем терпеть, возлюбленные мои братья, еще более укрепляясь и не теряя мужества в страданиях. Мы — плоть, не будем же щадить ее, будем радоваться, подвергаясь мучениям ради Христа…» Нет, он ничего не боялся, и мысль, что послание может опять попасть в руки властей и навлечь на него новые мучения, не устрашала игумена; он все готов был претерпеть ради Христа. «Вслушаемся в слова Его, последуем за Ним, — писал Феодор. — “Кто Мне служит, — говорит Он, — тот слуга Мой будет”. А где Он? На Кресте. И мы, смиренные, как ученики Его, там же. Прошу вас не сетовать на это слово увещания, ибо кратко письмо. Знайте, что мы, грешные, радуемся, а не унываем, только вы стойте в Господе. Приветствует вас Николай, разделяющий со мной труды и борьбу, и ваш истинный брат. Приветствуйте друг друга лобзанием святым: подвижники — подвижников, гонимые — гонимых, все — любящих вас по вере. Кто не исповедует Господа нашего Иисуса Христа описуемым по плоти, да будет проклят от Троицы! “Благодать Господа нашего Иисуса Христа с вами. Аминь”».
Пятидесятница уже близилась к концу, наступило жаркое время, а игумен все еще не вполне оправился после бичевания. Но тут узников постигли новые испытания: в конце мая из столицы прибыл спафарий в сопровождении воинского отряда, с приказом от императора перевести Феодора и Николая на новое место ссылки — в Смирну. Узников вывели на улицу и потребовали «сдать все деньги». Игумен ответил, что никаких денег у них нет; спафарий выругался и велел обыскать темницу, осмотрев все стены и щели; приказание было исполнено, но денег действительно не нашли, равно как чего бы то ни было еще заслуживающего внимания: все приходившие письма — а их в последнее время удалось получить очень мало, вследствие строгого надзора, — заключенные предусмотрительно сжигали. Разгневанный чиновник немедленно велел связать узникам руки и под конвоем вести их в Смирну. Несмотря на то, что Феодор был совершенно изнурен и походил на мертвеца, его с Николаем повели пешком по жаре, причем с большой поспешностью; протоспафарий ехал сзади верхом на лошади и время от времени изрыгал в адрес исповедников хулы и насмешки. Переход длился несколько дней; по ночам останавливались на постоялых дворах в расположенных вдоль дороги селениях, причем узникам каждый раз забивали ноги в колодки, «чтобы не сбежали», в результате чего наутро игумен едва мог идти от боли; на второй вечер пути Николай попросил не надевать на них колодки на ночь, поскольку Феодор так слаб, что все равно не может никуда бежать, если б и захотел, да и сам он бежать не собирается; ответом ему стал удар по лицу.
Путь их проходил через Хоны, где узников отвели к местному епископу, и там они неожиданно увиделись с игуменом Афанасием, которого епископ тоже вывел из заключения и пригласил на эту встречу. Епископ упрашивал всех трех монахов вкусить вместе с ним пищи, но они решительно отказались; тогда он позволил им трапезовать втроем и побеседовать, — правда, в его присутствии. В целом епископ обращался с ними мягко и, видя, что они даже вкусить пищи с ним не хотят, усмехнулся и сказал, что в таком случае они, вероятно, вести с ним беседы об иконопочитании тем более не расположены. Феодор улыбнулся и сказал, что весьма расположены, но только ради того, чтобы убедить противную сторону в истинной вере, «но с этим господин, вероятно, заранее не согласен». Епископ развел руками, и монахи раскланялись с ним, а на другой день были отправлены в дальнейший путь.
В Смирне монахов передали в распоряжение местного митрополита, убежденного иконоборца, который велел заключить их в мрачном подвале на митрополичьем дворе, давать им в пищу только хлеб и воду и запретить всякое сообщение с внешним миром. Посмотреть на приведенных «еретиков» сбежались клирики и прислужники митрополита, и многих разжалобил вид узников, особенно Феодора; нашлись такие, которые стали тайно передавать заключенным еду, а потом и писчие принадлежности: несмотря на запрет митрополита, Феодор продолжал писать и получать письма, хотя и не часто.
Вскоре по переезде в Смирну пришло письмо от Навкратия. Эконом, в конце Великого поста переправленный из столицы в Дорилей и заключенный там в одиночной темнице, сообщал новости, которые смог узнать; главной из них было известие, что в мае в Константинополь прибыло ответное посольство из Рима. Апокрисиарии привезли письмо от папы Пасхалия императору Льву; в этом послании Римский епископ защищал иконопочитание, и апокрисиарии делом подтвердили его отказ признать законным патриархом Феодота: они не захотели вступать ни в какое общение, ни сослужить, ни даже вкушать пищу вместе с иконоборческим духовенством и Касситерой. Это, впрочем, никак не повлияло на позицию императора и патриарха, но радость православных была беспредельна.
«Я, смиренный, — писал Феодор в ответ Навкратию, — воспел благодарственную песнь, ибо не оставил Господь до конца Церковь Свою, но показал, что она имеет в себе силу, подвигнув братий наших с запада на обличение безумия здешних и просвещение сражающихся во мраке ереси. И, однако, эти упорные уклонились и не открыли очей сердца. Свидетельствую пред Богом и людьми: они сами себя отторгли от тела Христова, от верховного престола, на который Христос положил ключи веры, которой, по обетованию Неложного, не преодолели и не преодолеют до скончания века врата адовы, то есть уста еретиков. Итак, да радуется блаженнейший и апостольский и соответствующий своему имени Пасхалий, ибо он исполнил дело Петра. Да восхищается все общество православных, ибо оно своими глазами видело посещение Христово, подобно нашим древним Святым Отцам. Прочее пусть будет, как угодно Богу. Пусть мученическая кровь орошает Церковь, пусть умножается сонм исповедников. Это благоволение Божие, это радость и веселье, хотя и весьма прискорбно за погибающих. Что могут сказать противники? Восток не на их стороне, запада они лишились, от пятиглавого церковного тела отторглись, ибо еще жив священный Никифор. Итак, они чужды Христу, следовательно, мертвы и ходят во мраке. Если же они господствуют в пустыне ереси, то это свойственно и разбойникам: они и умерщвляют, как те, проливая кровь, можно сказать, ежедневно».
Другая весть, сообщенная Навкратием, порадовала игумена не меньше: Леонтий, которого студиты уже сочли окончательно отпавшим и погибшим в своей злобе против иконопочитания и собственных же братий, неожиданно вернулся к православию. Случилось это так. Поскольку Леонтий не смог сломить сопротивления трех студитов, заключенных в обители, как ни притеснял их, мучая голодом, холодом, темнотой и насмешками, то он не только не получил епископства, которое первоначально посулил ему Касситера, но вызвал в конце концов недовольство и патриарха, и императора. Неприятный разговор произошел после преполовения Пятидесятницы, когда Леонтий в очедной раз явился во дворец засвидетельствовать почтение василевсу и доложить патриарху о том, как идут дела в Студии. Он застал Льва с Мелиссином в Консистории; по-видимому, до его прихода разговор у них шел нерадостный, потому что, когда о Леонтии доложили, и он вошел, поклонился и произнес обычное приветствие, устремившиеся на него взгляды императора и патриарха выражали почти одинаковое раздражение.
— А, отец игумен, — сказал Лев слегка насмешливо, — что скажешь, почтенный? Неужели тебе до сих пор не удалось убедить отступников покаяться?
— Увы, августейший государь! — с подобающим сокрушением воскликнул монах, склоняя голову. — Они упрямы, как некогда иудеи!
— Ну, иудеев, по крайней мере, устрашали казни, — усмехнулся патриарх. — Этих же, как ты докладываешь, и смерть не пугает, не так ли?
— Что делать, святейший! — ответил Леонтий еще более сокрушенно. — Они, по великому безумию своему, готовы умереть, но не хотят отступить от богохульного заблуждения.
— Вот как? — спросил император.
Он задумчиво поглядел на Леонтия, поднялся из-за стола, прошелся по зале, остановился перед монахом и сказал довольно сурово:
— А я вот думаю, честнóй отец, что дело тут не столько в их безумии, сколько в твоем неразумии, чтобы не сказать — нерадении. Достопочтенный игумен Иоанн убеждал в правоте нашей веры и не таких упрямцев! Но ты, может быть, скажешь, что не так силен в риторике и не так образован. Но вот другой пример: почтеннейший отец эконом успел переубедить весьма и весьма много еретиков и обратить их на истинный путь. Что же мешает твоему почтенству подражать ему? Думаю, ничего, кроме душевной лени. Как ты полагаешь, святейший, прав ли я? — повернулся он к Феодоту.
— Полагаю, что совершенно прав, трижды августейший, — ответил тот. — Я сам об этом думал…
— Вот видишь, — опять обратился император к Леонтию, — а в Божественном Писании, как мы знаем, сказано, что «двух человек свидетельство истинно». Я же думаю еще и вот что. Ты, почтенный отец, видно, стремился не столько к торжеству веры, сколько к епископскому омофору. Ведь святейший, я знаю, сулил тебе кафедру в случае, если ты обратишь этих еретиков, вот ты и надавал нам обещаний, что сделаешь для торжества православия все возможное и невозможное… А на деле — что ты совершил? Ты не смог обратить даже каких-то трех жалких монахов, причем не слишком образованных и далеко не первенствующих среди твоих бывших собратий! И вот что я тебе скажу: никакого епископства ты не получишь, даже если и обратишь этих еретиков. А тем более, если не обратишь. Полагаю, святейший того же мнения? — Феодот с готовностью кивнул. — Вот и прекрасно! Значит, таково наше последнее слово.
Леонтий возвратился в Студийскую обитель, чувствуя себя оплеванным. «Что же? — думал он. — Правда ли я так нерадив и душевно ленив, как они считают?» Он вспоминал все мучения, которым многие месяцы подвергал заключенных братий, и беседы, которые пытался с ними вести, но которые они и слушать не желали, и думал, что если бы император с патриархом посмотрели на дело по справедливости, они бы никогда не сказали того, что ему сегодня пришлось выслушать… Пройдя в игуменские кельи, Леонтий сел на лавку прямо у двери и пригорюнился. Как ни странно, он не жалел, что ему отказали в епископстве; откровенно говоря, не очень-то он и стремился к нему… Точнее, в первое время после того, как его сделали игуменом в Студии, мысль о епископском престоле и вправду действовала на него воодушевляюще, но потом это желание притупилось, особенно когда он поразмыслил о том, что вряд ли ему дадут какую-нибудь знаменитую кафедру в большом городе, а стать епископом где-то в захолустье… Нет, такая перспектива не прельщала Леонтия; его вполне устраивало и место игумена — зато в столице. Но и это игуменство — принесло ли ему сколько-нибудь счастья или хотя бы покоя, к которому он стремился, когда отказался страдать за иконы?.. Телесно — да: он ни в чем не нуждался, жил в хороших условиях, питался «пространно», как сказал бы, возможно, Феодор… Феодор! До Леонтия доходили вести о том, что его бывшего игумена переводили с одного места ссылки на другое, бичевали… Леонтий, правда, старался не думать об этом — воспоминания о прежней жизни, о том, как он некогда жил в послушании и подвизался вместе с братиями за иконы, были ему неприятны. И как бы он ни старался уверить себя все эти годы в том, что мысли эти неприятны для него потому, что то была жизнь «в заблуждении», теперь в нем сверкнуло ясное сознание того, что дело было не в этом: воспоминания о прошлом были мучительны потому, что где-то в глубине совесть осуждала его за предательство и отступничество… Леонтий встал, открыл книжный шкаф, вынул оттуда деревянную шкатулку, порылся в ней и извлек свернутый в трубочку лист пергамента. Это было письмо игумена Феодора трем заключенным в Студии братиям — письмо, которое они так и не получили: Леонтий перехватил послание, прочел и хотел тут же сжечь, но что-то остановило его, и он просто спрятал его подальше. И вот, теперь он развернул этот пергамент и стал читать.
«Радуйтесь в Господе, братия и отцы! — так начиналось письмо. — Радуйтесь, воины Христовы! Радуйся, троица братская, богатая благодатью Святой Троицы! Вы поистине достойны таких приветствий, потому что ради Христа мужественно переносите тягчайшее заключение под стражей, мучимые злодеем Леонтием. О иудействующее отступничество! Дикий зверь, и тот насытился бы, столько лет мучениями истощая и выпивая кровь вашу, а этот неистовствующий свирепый кровопийца остается ненасытным, не чувствуя жалости и человеколюбивого сострадания к вам, агнцам Христовым, но огорчая и всячески исхитряясь вместе с сатаной поглотить вас, чтобы этот дракон мог хвалиться, чтобы вашим примером устрашить и всех нас. Но нет, “верен Бог, Который не попустит вам быть искушаемыми сверх сил, но при искушении даст и облегчение, так чтобы вы могли перенести”».
— И они перенесли, переносят до сих пор! — прошептал Леонтий.
«Ты, мой Картерий, — читал он чуть ниже, — соответственно имени твоему, тверд душой. Ты, обильнейший Аффоний, обилен терпением. Ты, поистине Агапий, крепок божественной любовью. Мрак темницы доставит вам вечный и неприступный свет, голод — райское наслаждение, нагота — одежду бессмертия, одиночество — жизнь с Богом, нестрижение волос — боговидное благообразие, так что вы с открытым лицом будет созерцать славу Господню. Не радость ли это? Не веселье ли, которое выше всякого веселья? Может быть, мы даже должны сетовать, что у нас нога не в колодке и на нас не надеты оковы. Ибо чем больше страдания, тем больше и утешения славой Божией…»
Леонтий положил письмо на стол, снял с крючка на стене связку ключей и вышел из кельи. Пройдя по длинному коридору, с рядом дверей по обе стороны — каждая дверь вела в келью, но все они теперь были пусты, — он свернул в узкий переход и через несколько шагов оказался в другом коридоре; здесь он замедлил шаг, на цыпочках неслышно подошел к одной из дверей, очень осторожно приоткрыл ее и заглянул одним глазом внутрь кельи. Нектарий спал, раскинувшись на кровати, и громко храпел. Леонтий усмехнулся, закрыл дверь и, уже не заботясь о том, чтобы не шуметь, пошел дальше до конца коридора, взял здесь на столике светильник, зажег его, открыл последнюю боковую дверь и по довольно узкой лестнице спустился в полуподвал. Здесь было темно и сыро, свет проникал только через небольшое окно под потолком в конце прохода. Леонтий поставил светильник в стенную нишу и, поднеся связку ключей к огню, нашел нужный ключ, вставил в скважину первой справа двери, дважды повернул и потянул за ручку. Дверь со скрежетом открылась; Леонтий взял светильник, вошел и остановился у порога. Монах, сидевший, скрючившись, в углу на каменном полу, смотрел на него вопросительно и чуть удивленно.
— Выходи, брат, — сказал Леонтий.
Спустя немного времени трое монахов стояли в коридоре, недоуменно переглядываясь. Леонтий вновь аккуратно запер все три кельи, где содержались узники, и сделал студитам знак следовать за собой, приложив палец к губам. Когда, наконец, все четверо оказались в игуменских покоях, Леонтий запер входную дверь и, повернувшись, оглядел братий. Они были бледны, страшно истощены и грязны, одежда их превратилась почти в лохмотья; но на лицах по-прежнему читалась непреклонность, которую за столько времени Леонтий так и не смог преодолеть.
— Простите меня, братия! — сказал он тихо и поклонился им в землю.
Пораженные студиты в первый момент словно застыли. И вдруг они услышали, что Леонтий, все так же склоненный перед ними на полу, глухо всхлипывает.
— О, Господи! — вскрикнул Агапий и бросился к нему. — Брат? Брат, встань! Господь да простит тебя!
Леонтий поднял голову, и когда студиты взглянули в его залитое слезами лицо, никаких сомнений больше не осталось, и остальные два брата протянули к нему руки. Он хотел подняться, но силы вдруг оставили его, и Агапий помог ему встать; в следующий миг Леонтий бросился в объятия Аффония и Картерия, а Агапий, глядя на них, сел на лавку и тихо заплакал от радости. Через полтора часа трое освобожденных узников, уже наскоро омывшихся и переодетых в новые хитоны и мантии, вместе с Леонтием, захватив с собой еды из монастырской кладовой, перелезли через стену в известном Леонтию месте, и покинули Студий — до тех пор, пока Бог не благоволит восставить православие в Империи.
Обращение Леонтия глубоко поразило всех студитов, особенно же Навкратия, который, лучше других будучи осведомлен о том, как шли дела в покинутой ими обители, не находил достаточно сильных слов, чтобы рассказать в письмах к Феодору о всех тех зверствах, которые творил «самозванный игумен» над заключенными братиями. Феодор же, узнав от эконома о случившемся, назвал это «величайшим чудом Божиим» и сравнивал поступок Леонтия с обращением священномученика Киприана, оставившего свои заблуждения благодаря твердости святой Иустины, которую он долго искушал всяческими кознями. Трем освободившимся из заключения в Студии братиям Феодор написал послание, где выражал радость о случившемся с ними и об обращении Леонтия, сообщал о том, что как Римский папа, так и трое восточных патриархов не поддержали иконоборцев, призывал и дальше терпеть лишения за православие, не расслабляться, но бодрствовать, трудиться, не бросать молитвенного правила, подвизаться вместе с прочими гонимыми студитами.
«К вам, — писал игумен, — обращена вера находящихся вне, мужей и жен, монахинь и монахов. И справедливо, ибо вы, по благодати Христовой, — свет Византии, или, можно сказать, всего мира».
Между тем, жизнь в Смирне самого Феодора проходила не без приключений. Когда они с Николаем прибыли туда, местный митрополит поначалу даже видеть их не пожелал, а приказал сразу запереть в темницу. Однако, по прошествии нескольких недель, он вдруг пришел к узникам и поинтересовался, как им живется.
— Неплохо, господин, — ответил Феодор; Николай смотрел на пришедшего недоверчиво и выжидательно.
— Неужели? — насмешливо спросил митрополит. — И вы по-прежнему упорствуете в своем заблуждении относительно икон?
— Мы вовсе не считаем это заблуждением и не упорствуем, а стоим в истине, как и подобает, — ответил игумен.
— Э, отче, — небрежно сказал митрополит, — это все слова! На самом деле предмет спора так ничтожен, так маловажен!
— Совсем напротив, — подал голос Николай, — весьма важен!
— Именно так! — кивнул Феодор. — И если тебе угодно побеседовать об этом, то выскажи свое мнение и выслушай наше.
— О, нет, увольте, отцы! — митрополит шутливо выставил вперед руки, как бы для защиты. — Я знаю, что вашу стойкость не смог преодолеть никто, а я, право же, не очень-то люблю препирательства такого рода… Мне, впрочем, жаль, что вы сидите в этой дыре, но облегчить вашу участь невозможно, увы! Если господин стратиг или, не дай Бог, августейший император узнают о том, что я потакаю вам, мне не поздоровится, сами понимаете… Но, памятуя о словах Господних: «кто напоит малых сих чашей холодной воды, не потеряет награды своей»…
Митрополит обернулся и сделал знак стоявшему у входа стражу. Тот скрылся за дверью и тут же снова появился, неся деревянный поднос, на котором стояли кувшин с водой и два стакана из бесцветного стекла. Митрополит собственноручно наполнил оба стакана и протянул один из них Феодору со словами:
— Не угодно ли испить родниковой воды, отче? Ведь вас тут, я знаю, поят далеко не такой свежей…
Митрополит улыбался и смотрел дружелюбно. Николай, глядя на стаканы, облизнул пересохшие губы — все то время, пока они были заключены здесь, их не только поили несвежей водой, но и давали ее очень мало, так что им приходилось часто страдать от жажды… Феодор несколько смутился и, поколебавшись, взял стакан, трижды перекрестил его и выпил; тогда и Николай поспешил последовать его примеру. Игумен, между тем, поставил стакан обратно на поднос и вдруг ощутил в душе некий страх — словно бы он только что купил некий узел, совершенно не ведая, что в нем завернуто… Когда Николай тоже напился, митрополит приказал унести воду и снова заговорил — немного рассказал о смирнской жизни, о том, что здешний стратиг его весьма уважает и любит, что способных к церковному управлению людей в последнее время не хватает, и потому он поставлен над пятью епархиями сразу… Феодор соображал, к чему именно он клонит, но пока не мог понять; Николай тоже слушал митрополита с некоторым недоумением. А тот, поговорив немого о положении в Империи вообще и похвалив императора за постоянную заботу о безопасности границ и о войске, вдруг сказал игумену:
— Я бы желал побеседовать с тобой наедине, отче. Надеюсь, твой собрат не обидется, — и он послал Николаю почти лучезарную улыбку.
Когда они вышли в соседнее помещение, он приказал стражнику выйти, пригласил Феодора сесть на лавку и сам уселся на стул напротив. Феодор пристально взглянул на митрополита и спросил:
— О чем же ты хотел говорить со мной, господин? Все-таки об иконах?
— Ты угадал, отче, — улыбнулся тот. — Поначалу я не хотел, как и сказал, поскольку думал, что вы тут же начнете возмущаться и обвинять меня в ереси, шуметь… А я не люблю шума… Но теперь, поговорив с вами, вижу, что ты вполне… ээ… весьма сдержан в речи и любезен в обращении. Пожалуй, я не откажусь и выслушать твои доводы.
— Доводов у нас весьма много, — ответил игумен, — но основной довод состоит в том, что если мы веруем, что воплощение Господне было истинно и не призрачно, но совершенно стал человеком тот, кто был и остается совершенным Богом, то Он, конечно, по плоти должен быть и описуем. Ведь если по божеству он единосущен Отцу и Духу, то по человечеству Он единосущен родившей его Матери и всем нам, а значит, и описуем, как все мы, люди.
— Но описуемость — свойство простого человека, а Христос не есть простой человек, поэтому Он вполне может быть неописуемым и даже, напротив, не может быть описуемым, поскольку Он еще и Бог, а божество неограниченно и неописуемо.
— К тому, что божество неограниченно и неописуемо, — сказал Феодор, чуть улыбнувшись, — я могу прибавить и то, что оно беспредельно, безгранично, невидимо, не имеет внешнего образа, и еще много других «не» можно добавить сюда. Но во Христе совершилось соединение двух природ, соединение несоединимого, неограниченного и ограниченного, видимого и невидимого, описуемого и неописуемого. Поэтому Христос и изображается на иконе, и невидимое становится видимым через телесный облик. Ведь Бог-Слово принял человеческую природу и благодаря этому стал доступен зрению, а следовательно, изобразим.
— Но изображая Бога вещественными красками — ведь Христос есть Бог! — вы уничижаете и умаляете Его! Христианам подобает созерцать Христа в разуме и воображать его в себе через добродетели, а не на доске краской! Именно так полагает наш благочестивый император, и святейший Феодот, и весь Синклит!
В голосе митрополита стали проскальзывать нотки раздражения, поэтому Феодор заговорил еще более кротко, чем поначалу, — ему не хотелось ни осуждать императора, ни расстаться с митрополитом в немирном духе; теперь ему стало ясно, что этот иконоборец задумал вступить с ним диспут с самого начала, а все прочее было лишь прикрытием, попыткой польстить и задобрить… «Не стоило бы начинать эту беседу, увы!» — подумал игумен.
— Господин, — сказал он, — мне бы не хотелось обсуждать вопрос о том, какие именно люди как именно веруют. Ведь пред Богом в любом случае всякий будет отвечать за себя, и «каждый понесет свое бремя». Поэтому если ты желаешь обсудить вопрос о поклонении иконам догматически, то я не против; если же мы начнем рассуждать о том, кто как думает из окружающих людей, то нам, боюсь, понадобится много времени, а особенной пользы от этого я не предвижу. Что же касается твоего утверждения, будто Бог «уничижается» через изображение Христа на иконе, то я вижу здесь несогласие с истиной. Ведь Бог сделался человеком по собственной воле, и это Его снисхождение к нам служит не к бесславию, а к величайшей славе, «сие выше для имеющих ум», как говорит божественный Григорий. И если Христос не отрекается быть и называться по воспринятой им природе человеком, если воплощение для него — слава, а вовсе не унижение, то как может быть для Него унижением начертание этой плоти для поклонения верующих в Него?
— Государь, — митрополит упрямо продолжал ссылаться на императора, — потому и решил упразднить иконы, что вы, изображая плоть Христа, описываете вместе с ней божество! Ведь это богохульно! А как иначе, если божество и человечество во Христе нераздельны?
— В нераздельность божества и человечества мы несомнено веруем, но из этого никак не вытекает отрицание икон. Описывая плоть Христа на иконе, мы не описываем божества, потому что божество вообще не может подвергаться телесному воздействию. Даже тогда, когда тело Христово висело на кресте, божество не страдало вместе с телом, хотя и было соединено с ним; как же можно утверждать подобное об иконе тела? Есть множество священных предметов, в которых обитает Бог благодатью Своею, например, тот же крест; но от того, что эти предметы могут подвергаться порче в результате времени, бедствий и прочего случающегося в жизни сей, божество никак не страдает и не терпит ущерба. И разве по причине того, что плоть Христа была пригвождена ко кресту, а божество при этом оставалась неприкосновенным, мы станем говорить, что Бог не принимал участие в том, что совершил Христос как человек?
— Нет, не станем, — нехотя согласился митрополит и встал. — Ладно, отче, мне теперь надо идти… Эй! — крикнул он.
В дверях возник стражник.
— Отведи его обратно в камеру! — митрополит кивнул на Феодора. — Я думал, что он совершенно ничего не знает… Но я заградил ему уста! — и высоко подняв голову, митрополит вышел.
Больше он не приходил к узникам, и условия их заключения оставались по-прежнему суровыми. Писать и получать письма почти не было возможности: стражи боялись их передавать; только одного из них время от времени удавалось уговорить, да и то с помощью денег, которые приносили студиты, изредка пробиравшиеся проведать игумена, что было теперь крайне затруднительно. В этих обстоятельствах Феодор поддерживал личную переписку почти только с одним Навкратием, а прочим братиям писал окружные послания, в которых ободрял их и призывал не унывать от продолжающихся гонений и не спешить призывать кары небесные на головы еретиков.
«Те, кому кажется, что Господь медлит посетить нас, — писал игумен, — пусть представляют, что “благость Божия ведет к покаянию” гонителей, а страждущих — на искушение. И пусть не падают духом и не исследуют судеб Божиих. Благоразумным рабам не свойственно говорить: “Доколе?” Так не говорили ни преславный Иов, ни Петр, ни Павел, много страдавшие, и никто из мучеников. Недремлющее Око знает, что нужно для тех и для других. Неужели ты не жалеешь о том, что таким образом “сам себе собираешь гнев на день гнева и откровения праведного суда Божия”, где нет конца наказанию и невозможно перечислить невыносимые мучения в огне неугасимом? Поэтому надобно, насколько зависит от нас, призывать вас к терпению, по крайней мере, ради погибающих и потерявших терпение. Кто торопится видеть смерть грешника, тот не может иметь мира с Богом, а хуже этого нет ничего. Ибо в душевном смятении постоянно находится ищущий того, от чего отвращается Бог, и желающий того, чего Он не хочет. Отсюда сетования, уныние, ропот и прочие плоды нечестия. Скажем же, братия: “да будет воля Твоя!” — и еще от сердца: “был у Тебя подобен скоту, но я всегда с Тобою”. Умиротворенная таким образом душа будет иметь дерзновение пред Богом, будет готова сто лет терпеть ради Него страдания. Он не поспешит, хотя бы мы и молились об ускорении, и не замедлит, хотя бы мы умоляли о том, но придет тогда, когда это полезно по праведному суду Бога, “определившего все прежде сложения мира”…»
Попало ли какое-то из посланий в руки властей или кто-то донес, что Феодора продолжают посещать иконопочитатели и передавать письма ему и от него, но только в начале сентября в Смирну прибыл Анастасий Мартинакий и снова бичевал обоих узников, дав им по сто ударов «за распространение безбожной и нечестивой ереси», а на митрополита навел такого страха, что тот повелел следить за заключенными так, «чтоб и мышь мимо подвального окошка не пробегала». Кроме того, он сменил полностью всю охрану узников; но случилось так, что среди новых стражей оказался один тайный иконопочитатель, который снабжал страдальцев необходимыми вещами, и на этот раз им удалось получить лекарственные средства, и выздоровление после истязания шло гораздо быстрее, чем в прошлый раз. Однако письма передавать и новый страж-благодетель побаивался, так что связи Феодора с внешним миром были по-прежнему скудны и нерегулярны. Но игумен не унывал.
— Чадо, — сказал он загрустившему в очередной раз Николаю, — Сам Христос, Которого исповедуют, подвизается с каждым исповедником и радуется подвигам его. Не смей унывать! — и он улыбнулся такой светлой улыбкой, что у его ученика сразу стало радостно на душе.
— Отче, — дрогнувшим голосом сказал Николай, — я грешник и ропотник… Но если я за что всегда благодарю Бога и всегда буду благодарить, так это за то, что Он даровал мне подвизаться рядом с тобой!
(окончание)
Предыдущие главы и всякое-разное.